Н.М. Азарова


Концептуализация грамматических категорий в поэзии билингва1


Традиционный способ рассмотрения проявления билингвизма на грамматическом уровне заключался в обнаружении влияния (интерференции) конструкций родного языка на усвоенный, то есть билингвизм изучался в модальности языковой несвободы, или структурной зависимости от грамматики родного языка, от его «деформирующего влияния». Задача данной статьи прямо противоположна – необходимо увидеть в билингвизме возможность освобождения от когнитивного диктата конструкции как таковой или диктата парадигмы.

Билингвизм поэта в какой-то степени может рассматриваться как стратегия создания языка заново или создание надъязыка. Тексты известного русского поэта Геннадия Айги [1], чьим первым родным языком был чувашский, ярко демонстрируют определенные преимущества межъязыкового мышления билингва для создания поэтического языка. Эти особенности прослеживаются, прежде всего, на грамматическом уровне, в частности, в категории рода и падежа.

В лингвопоэтике грамматический род обычно относится к так называемым «ядерным категориям», то есть к тем, «которые играют особенно важную роль в структуре художественного текста (шифтеры) или регулярно подвергаются переосмыслению (например, грамматический род)» [5, 81]. Однако в современной поэзии существуют определенные ограничения на переосмысление категории рода, обусловленные неизбежным соотнесением рода и пола. В результате, модель сводится так или иначе к гендерным переходам, что в свою очередь часто влечет за собой ироническую модальность:

Стало светать,

Проснулся дворник. Дворник – женщина

У нее было бледное татарское лицо

и квадратные очки в медной оправе.

Она закурила трубку.

Искры вылетали из гортани трубки,

подобно молниям.

Дворник приготовила метлу

в положении «к бою готовсь»

(В. Соснора)

Рассмотрим ряд характерных родовых трансформаций со существительным Солнце. Фольклорное Солнце стремится преодолеть соотнесенность со средним родом, лишающим его антропоморфности. Поэтому, как замечал Я.И. Гин, «... в фольклоре персонифицированное светило может выступать как в мужской, так и в женской ипостаси» [4, 99]; или «... выбор семы пола... может быть косвенно мотивирован: по ассоциации с субстантивом мужского или женского рода» [5, 81]. Солнце при этом оказывается братом Месяца или братом (или мужем) Луны. Гин приводит характерный пример из Сологуба, в котором глагол согласуется с Солнцем в мужском роде: «Лучишка в темничке» Ф.К. Сологуб: «... пришли лучи к Солнцу, разбирают себе подорожные... Поймал Солнце одного лучишку за волосенки, говорит...» Подобные примеры не единичны и в поэзии, написанной как будто вне прямого следования фольклорной традиции: так, у В. Маяковского в «Необычайном приключении...» в близком контексте появляется сначала «вставало солнце», «солнце ало», а затем «ты занежен», хотя поэт, безусловно, избегает прямого контактного рассогласования типа «солнце занежен»:

А завтра

снова

мир залить

вставало солнце ало.

Я крикнул солнцу:

«Дармоед!

занежен в облака ты…»

(В. Маяковский)

Характерно, что оценочная персонификация «Дармоед!» предваряет появление «занежен» – предиката «Солнца» в мужском роде.


24


Лингвистами не раз отмечалась более развитая металингвистическая рефлексия у билингвов; с другой стороны, поэтическое сознание по отношению к обыденному также отличается более высоким уровнем метаязыковой рефлексии. Однако по отношению к таким базовым категориям, как род, очевидно, возможности этой рефлексии у носителей языка, даже поэтов, ограничены вариациями весьма очерченного количества моделей. Но и рефлексия билингва тоже может проявляться по-разному, например, как в случае Сергея Завьялова – превращение «ошибки» в художественный прием: январский солнце, как-то что ли черный, солнце садиться:

# 5

/ АВАРДЕМА (ПЛАЧ). 1552 ГОД. РАССВЕТ НА ИНСАР-РЕКЕ /


Теперь все больше Я

так больше что совсем


пустынно

голубой рассвет

и январский солнце

как-то что ли черный


Опускать

(в очередь)

меч руки

(потом)

копья глаза


(язык : он – забыть!)


Солнце садиться

пепелище

(и если ветер)

смердящий прах


(так : и это – забыть!)


д а ж е с а м о е н е ж н о е

д а ж е с а м о е с о л н е ч н о е

(С. Завьялов)

Завьялов по национальности мордвин, родным языком которого является русский, а не мордовский. Двуязычие Завьялова – это, скорее, принимаемая намеренно форма идентичности. В своем письме Завьялов объясняет несогласование по роду имитацией типичной языковой ошибки: «в этом цикле имитируется речь мордвина, едва владеющего русским языком». Метаязыковая рефлексия поэта направлена, скорее, на социальный аспект колониальной ситуации двуязычия, в котором русский язык предстает в образе языка принуждающего. Важно отметить, что, несмотря на различие оснований, сама родовая транспозиция следует той же модели, что и в фольклоре, а также в приведённых примерах из Сологуба и Маяковского (характерная маскулинная персонификация Солнца). Из-за повторения формулы перехода от среднего рода (январский солнце... черный) к мужскому видимая «ошибка» миноритария, предполагающая социолингвистическую рефлексию автора и читателя, отходит на второй план, а на первом все равно остаются антропоморфность и мифологизация солнца, безусловно, присутствующая как в мордовском, так и в русском фольклоре. Таким образом, до следующей «ошибки», уже глагольной «он – забыть! // Солнце садиться», художественный эффект билингвизма временно нейтрализуется.

Ситуация с Геннадием Айги принципиально иная. Александр Скидан справедливо замечает, что «... в отличие от Завьялова, Айги не превращает двуязычие и миноритарность в творческий принцип, в стратегию, не стремится к созданию этнопоэтики...» [9, 39] Айги на самом деле полный билингв, причем первый его язык чувашский, а поэтический язык – русский. С одной стороны, молодой Айги в устной речи, по воспоминаниям А.Д. Шмелева, действительно путал род, с другой – он отличался исключительной грамотностью (что я могу засвидетельствовать по его архивам) и на письме никогда не делал ошибок. Эта особенность (полная грамотность, редко встречающаяся у носителей одного языка), вообще характерна для образованных билингвов и свидетельствует о высоком уровне метаязыковой рефлексии.

Прежде всего, обращает на себя внимание то, что в целом концентрация существительных среднего рода в текстах Айги больше не только узуальной, но и внутрипоэтической. Приведем характерное стихотворение, в котором из 35 слов (не считая союзов и предлогов) 17 представляют собой формы существительных, прилагательных и субстантиватов среднего рода:

ЗАРЯ: ШИПОВНИК В ЦВЕТУ

К.Э.

в страдании-чаще

и шевелюсь:


и долгое слышу

le dieu а été”:


кьеркегорово:


подобное эху! —


о занимается!.. и:


даже не алое:

дух егоалого:


словно во всемсоставляющем боль

как вместилище мира

возможного в мыслях:


25


красит бесцветно но ярко как режущее:


в преображенье — неведомо-кратно! —


не алого даже

а духа его:


очищение! —


и не-людское:


le dieu a été”:

(Г. Айги)

В такой поэтике становится возможным оторвать категорию рода от семантики пола и тем самым избежать антропоморфной образности по заданной фольклорной модели. В результате, если мужской род и употребляется вместе со средним (по отношению к Солнцу), то это должно быть абстрактное существительное (например смысл), нейтральное к семантике пола и никаким образом не ведущее к персонификации.

Обратим внимание, что у Айги Смысл-Солнце согласуется не с мужским, а со средним родом, причем концентрация прилагательных среднего рода, несмотря на присутствие слова «смысл», по-прежнему остается чрезвычайно высокой:

живое! – и не прерывающееся:


единственно – ярко и суще – как кровь! –

отвечающее:


словно незримое! – некой душою единственной

всюду спокойное:


Смысл-Солнце!..

(Г. Айги)

Средний род концептуализируется как нечто вне пола, но и, что не менее важно, вне одушевленности. Уточним, что речь идет не о превращении одушевленного в неодушевленное, а об абсолютной нейтрализации оппозиции «одушевленное / неодушевленное». В результате антропоморфное мифологическое ви́дение мира заменяется пантеистическим:

гречихи золотое есть

его пыля обособляло

(Г. Айги)

Средний род обладает не только семантикой отвлечения (или концептуализации)2, но и потенцией абстрагирования как выражения предзаданной идеи; более того, средний род способен воплощать семантику абстрагирования как обобщения (отвлечения) и абстрагирования как транслирования предзаданной идеи одновременно. Именно благодаря этой двойной способности прилагательные среднего рода являются типологической чертой русского философского текста, особенно первой половины 20 в.: невыразимое, непостижимое, родное и вселенское и др. Попытка совместить рациональное познание с неведомым и непостижимым диктовала поиски адекватных форм, самой выразительной из которых представлялась форма субстантивированного прилагательного или причастия среднего рода. Если отадъективные образования на –ость были призваны репрезентировать идею (эйдос), то субстантиваты на -ое стремятся «уловить» сущность, не превращая ее в понятие, то, что «не будучи ни понятием, ни категорией, ни идеей, лежит в основе и всякого понятия, и всякой категории, и всякой идеи» [6, 462-463].

В ряде случаев абстрагирующая потенция среднего рода сродни определенному артиклю, например, в романских языках. Прилагательные и местоимения в среднем роде потенциально обладают возможностью абстрагировать (не просто абстрагировать, но даже концептуализировать, то есть превращать в понятия) значительные сегменты текста, иногда даже сравнительно независимо от формального синтаксического согласования.

В пантеистической поэтике Айги родовая редукция обычно соседствует с редукцией личных форм, иными словами, деепричастие выполняет функцию нейтрализации по отношению к личным формам глагола, сходную со средним родом по отношению к существительным и прилагательным:

что-то всегда:

называясь «такое»

Еще более интересна модель итеративной нейтрализации антропоморфной семантики без родового перехода, то есть модель «такое умное Солнце – ТАКОЕ». Эта модель демонстрирует обратное фольклору движение, не от среднего к мужскому или женскому, а от среднего зависимого к среднему абсолютивному. Можно даже сказать, что таким образом реализуется некая апология среднего рода:

ХОДЬБА — ПРОЩАНЬЕ


отцвела земляника


отзвучала безлюдно вечерня лесная


и осталось такое смотрящее умное Солнце


ТАКОЕ ОСТАЛОСЬ

Семантика абстрагирования, заложенная в среднем роде, важна и для философского текста. Концептуализация семантики среднего рода приводит к тому, что вместо традиционной оппозиции «мужской


26


род / женский род» в философском тексте присутствует регулярная семантическая оппозиция «средний род / мужской род», прежде всего в сочетании с местоимением я (это Я, мое я vs. такой я, весь я), где средний род маркирует понятийность и отвлеченный характер семантики, а мужской род – соотношение с конкретным индивидом, личностью.

В языках с выраженной родовой оппозицией явно ограничение на степень концептуализации рода. Концептуализация рода с неизбежностью ведет к антропоморфному видению в мифологическом или ироническом вариантах. Более того, родовая оппозиция мыслится как оппозиция именно мужского и женского рода, а не мужского и среднего или среднего и женского, а средний род вообще теряет возможность формировать какие-либо оппозиции. Эту проблему можно сравнить с трудностями переводческой практики, где, по Якобсону, больше всего переводчику мешает не отсутствие каких-либо категорий, а наличие «лишних» категорий [12].

В следующем тексте Айги обращает на себя внимание неконвенциональная конструкция «есть светлое о д и н», демонстрирующая предельное рассогласование по роду, которое тем не менее невозможно приравнять к языковой ошибке, так как оно не является регулярным. Это намеренное рассогласование не преследует цель подчеркнуть «неправильность» (этничность) высказывания. Это некая надъязыковая конструкция, которую по отношению к русскому языку можно считать семантико-грамматическим окказионализмом. Если в фольклорных текстах нейтрализация оппозиции «средний род / мужской род» вела к превращению среднего рода в мужской (персонификации), то у Айги видим обратное движение – осуществляется переход (в отличие от того же Завьялова) не от среднего рода к мужскому, а от мужского к среднему. Мужской род оказывается подчиненным среднему, один читается как единое (один=единое, светлое=единое), точнее, один одновременно воспринимается как единое (как Оно и как Он). В результате конструкция есть светлое один делает возможным поэтически решить давнюю теологическую проблему: раскрыть тему сакрального неоплатонистически, вне обязательной привязки к маскулинному божеству, но и не сводя сакральное к чистому пантеизму:

И СНОВА – ЛЕС

что за места в лесу? поет их – Бог

и слышать надо – о уже пора! –

их не во времени

а в высшем голосе:


где как идея ночь светла

и ясен день как Бога ум:


пусть – так поются! это наше счастье

что так их можем представлять! –


но есть – не только представляемое:


есть светлое один – в любой поляне:


как важно это для меня! –


то рода свет (одно и то же гласное:


поет – во всех местах в лесу

его один и тот же Бог)

В какой-то степени, конечно, можно рационалистически трактовать светлое один и как подобие цитируемой чужой речи в своей, то есть как конструкцию с репрезентируемой речью [8]. В пользу подобной интерпретации могла бы свидетельствовать графика текста: о д и н дано при помощи разрядки, а для конструкции с репрезентируемой речью тоже характерно выделение курсивом или кавычками. Эти конструкции вводят чужую речь при помощи адъективов среднего рода, характеризующих принадлежность чужой речи – твое прости, или характер произнесения или звучания – громкое, хриплое, едва слышимое и т.д. У Айги это могла бы быть речь, реально слышимая в своей, как голос (светлый голос), тем более, что голос и гласное являются ключевыми словами текста (светлое в этом случае выступает как синоним гласного, то и другое как предикаты высшего голоса). Это некий «псевдоподхват» чужой речи – того (того голоса), что слышится в мире. Подобная интерпретация уменьшала бы степень ненормативности видимого родового рассогласования. Однако и в этом случае семантика конструкции все равно отражала бы то же пантеистическое мышление, при котором «Я» определяется опосредованно через мир (у Айги «Я» конструируется через «Другого» – но «Другой» и «мир» идентичны). Необходимо заметить, что одна трактовка не исключает другую: хотя первая (переход от мужского рода к среднему) нам кажется предпочтительнее, в нелинейном тексте Айги возможно и наложение двух и более конструкций:

свет гласное



поет его

светлое один

светлое

один и тот же Бог


27


В традиционной поэтике, как мы видели, основная линия семантизации рода в паре «средний род / мужской род» предполагает преодоление этой оппозиции, элиминирование среднего рода и возврат привычной оппозиции «мужской род / женский род». В русском языке это особенно легко достижимо в таких омонимичных формах3, как к нему, от него, с ним, то есть во всех формах косвенных падежей местоимения оно. В минимальном контексте «Солнце – я о нем все время думала» косвенный падеж (о нем в сочетании с женским родом глагола уже предполагает персонификацию.

Минимальные контексты (особенно выразительные в позиции заглавия) способны выражать идею совпадения мужского и среднего рода при нейтрализации мужского рода (сходную со светлое один). В заглавии стихотворения «И: ОБ УХОДЯЩЕМ» предложный падеж позволяет воспринимать субъект как «уходящий» и «уходящее» одновременно, фактически реализуя мечту философа С. Франка о том, что в русском языке не хватает грамматической формы, которая бы одновременно выражала идею «Непостижимый» и «Непостижимое»: «Непостижимое есть вместе с тем и Непостижимый. И только по бедности языка, не знающего особой флексии для всеобъемлющего и всеопределяющего характера той реальности, которая здесь преподносится нашей мысли, мы вынуждены делать выбор между одной из двух флексий, применяемых для обозначения двух привычных нам родов бытия…» [10, 485]

Интересно, что философы также рефлексируют над необязательностью семантизации языковой оппозиции мужского и женского рода для формирования философского текста; так, в высказывании Булгакова звучит понимание рода как не очень значимой категории в языке философии, в отличие от обыденного языка: «Вообще категория рода есть уже известный психологизм в онтологическом определении имени существительного… И уже не всеобщий характер этой категории освобождает нас от необходимости придавать ей всеобщее значение» [2, 76]. Такая трактовка характерна для онтологического понимания имени в русском философском тексте.

Проведем мини-эксперимент, рассмотрим следующий контекст:

и свет не открывается

смотрящего всегда!

Если рассматривать этот контекст отдельно, то по умолчанию можно сказать, что смотрящего относится к агенсу, и, соответственно, это мужской род (тот, кто смотрит), однако, поместим это высказывание в контекст целого стихотворения, и оказывается, что первоначально смотрящее задается средним родом, а далее, благодаря формам косвенного падежа, Айги удается реализовать то самое единство Бога и божества (по модели Непостижимый = Непостижимое):

смотрящее

всегда перестает:


и день! и мир!


единственное есть

непрекращающее


по его ли облику

душа скользит:


как прах! –

и свет не открывается

смотрящего всегда!

В отличие от семантизации оппозиции «мужской род / женский род», которая всегда ведет к персонификации и так или иначе воплощает игру полов и гендерные переходы, оппозиция «средний род / мужской род» дает возможность преодолеть гендерную тематику. Характерно, что у Айги средний род соединяется не только с мужским родом, но и с женским, например, в сложных дефисных словосочетаниях.

Дефисные образования с двумя существительными типа осетин-извозчик, сорока-воровка, большей частью случаев согласованы по роду; случаев рассогласования немного: сено-солома (тавтология), рыба-меч (калька), ракета-носитель (термин). Даже в дефисных терминах «лишняя» категория рода предопределяет автоматическое восприятие в заданных когнитивных рамках: например, государство-агрессор – предполагает неизбежную маскулинную персонификацию.

Для Айги характерны не только сочетания женского и мужского рода в дефисной модели (как сон звучит? // идеей-гулом), но и свободные родовые переходы от мужского рода к женскому и обратно. Например, сначала задается согласование по мужскому роду, а далее оппозиция нейтрализуется:

как бы в конторе некой:

и в том непреходящем

закрытом словно место для проверок:


особенном-конторе-сне:


во сне:


как бы в конторе некой

Сочетание среднего и женского рода в некоторых случаях выступает под «патронатом» женского


28


(есть униженье-боль! – она уже не действует // хотя совсем не израсходована!), причем интересно, что даже в тех случаях, когда женский род, казалось бы, доминирует, контекст позволяет соотносить весь комплекс и со средним родом:

после белого поля – широкого нашего –

постепенно чужого

перекладина – издали наша – а пока я бунтую – моя


и царсово-садо бело на юру


сарабанда-пространство

чистая без удара и опять без удара

...

опять к тому же часу

к пробужденью:


светло

поляною-страданием! –

недвижимо

и ясно – нескончаемо!

Снятие привычных родовых оппозиций у Айги дает возможность снятия запрета на уровни абстрагирования.

Выстраивается иерархия – средний род стоит выше мужского и женского – благодаря абстрагирующей потенции среднего рода.

Билингвизм позволяет оторвать саму категорию и превратить ее в некое умозрение, абстракцию, то есть снять запреты на уровни абстрагирования. Интересно, что еще Л.В. Щерба говорил о том, что для билингва при контрастивном двуязычии возможно «освобождение мысли из плена слова» [11, 317].

Поэтический и философский образ «решётки языка», появляющийся, например, у П.Целана, в основном, начиная со С.Малларме, понимался в поэзии 20 века как решётка синтаксиса; сам образ языка в виде решетки отражает структурное (соссюровское) мышление конца 19 – начала 20 вв. Билингвизм предполагает не столько намеренную борьбу с решеткой (преодоление конструкций, заданных оппозиций), а изначально иной уровень свободы от языка, от его идиоматичности и клишированности. Хотя сознательная борьба, безусловно, тоже может входить в поэтическую стратегию билингва. В этом смысле поэт-билингв гораздо легче может осуществить максимы Малларме. Он свободнее решает и философскую задачу освобождения мышления от языка, сформулированную В.Подорогой как «борьба с языком» [7].

Если развивать идею о принуждении языка под влиянием взаимодействия с языком неродственной структуры, то «принуждение» одновременно является и поиском потенциальности.

Билингвизм позволяет по-новому концептуализировать категорию, отсутствующую в родном языке.

Язык большого поэта-билингва обладает более высокой не только по отношению к общеупотребительному языку, но и по отношению к языку поэзии своего времени потенцией абстрагирования.


Литература:

  1. Айги  Г. Собрание сочинений в 7 т. М., 2009.

  2. Булгаков  С.Н. Философия имени. СПб., 1999.

  3. Власова С. Краткие и полные прилагательные как средство выражения категории определенности / неопределенности в Успенском сборнике XII–XIII вв.: автореф. дис. докт. филол. наук. Вильнюс, 2003.

  4. Гин Я.И. Поэтика грамматического рода. Петрозаводск, 1992.

  5. Гин Я.И. Проблемы поэтики грамматических категорий, Академический проект – Foreign Language Study, 1996.

  6. Лосев А.Ф. Са́мое само́ // Сочинения. М., 1999.

  7. Подорога В.А. Выражение и смысл. М., 1995.

  8. Светашова Ю.А. Конструкция с репрезентируемой речью: структура, семантика, функционирование: автореф. дис. канд. филол. наук. М., 2009.

  9. Скидан А. Сумма поэтики. М., 2013.

  10. Франк, С.Л. Сочинения. М., 1990.

  11. Щерба Л.В. Языковая система и речевая деятельность. Л., 1974.

  12. Якобсон Р.О. О лингвистических аспектах перевода // Вопросы теории перевода в зарубежной лингвистике. М., 1978.

29





1 Исследование выполнено при поддержке РГНФ (проект № 13-04-00363 "Языковые параметры философских и поэтических текстов в России и Европе 19-21 вв."

2 «Средний род наиболее соответствует отвлеченным понятиям, т.к. в форме среднего рода признак выражается более обособленно и обобщенно, чем в мужском и женском роде» [3, 26]

3 «Исключительно значимым становится факт омонимии косвенных падежей форм у местоимений “он” и “оно”: такие формы в контексте антропоморфизации становятся средством суггестивной маскулинизации Солнца» [4, 105].

25